у изголовья отца. Обнял брата, заплакал на груди у него.
— Ицхак, брат мой, болит душа моя. Забыл я отца, не приезжал к нему вот уже долго. Все думал, навещу папу, да вот не пришлось увидеть живым его. И про тебя забыл я, а вот, гляжу, совсем другим ты стал. Не узнал бы я тебя, если бы встретил. Такой спокойный, даже не плачешь.
— Много дождей пролилось на землю, брат, — отвечал Ицхак, положив Ишмаэлю свои тонкие руки на плечи, — мы умнеем с годами, ты же знаешь. Но ведь подумай, брат… вот не стало отца, целый мир прекратил существование, понимаешь? Отец сам по себе был миром, со своим содержанием. Он столько знал и столько видел, и города Арам-Нагараима, и Египет, и Бавэль… он царей победил Бавэльских и Эламских, он с ангелами говорил и с самим Господом, при нем Господь уничтожил Пятиградье огненным дождем. Все местные правители приходили к нему на поклон и за советом. Все его знали, и не было мудрее его во всем земном круге. А теперь… прах его уйдет в землю, а дух к Господу вернется, ибо Господь дух дает нам, а без него мы хуже глины, из которой гончар лепит свои горшки.
Ишмаэль перевел дух. Сказанное братом было почти непонятно, но душа его взволновалась. Все вместе — его собственная старческая дряхлость, бездыханный покой отцовского тела, постаревший и умный брат — обрушилось на него и придавило к земле. Ишмаэль знаком поманил раба, тот принес ему скамеечку, и Ишмаэль грузно опустился на нее, поставил посох между колен.
— Отца, — выдавил он из себя, и вдруг разрыдался, — не стало, нету папы, нету больше папы… Скажи, Ицхак, он не мучился перед тем, как душа его ушла к Богу?
— Нет, брат, — грустно прошептал Ицхак, — папа ушел во сне. Утром нашли его лежащим на ложе, руки сложены на груди, лицо обращено вверх, а губы его улыбались, он сейчас там, с мамой, и с твоей мамой, ему хорошо там. Ты не плачь, брат. Будь сильным. Жизнь наша как день один, а потом уходим мы в вечный дом свой, и плакальщицы сидят у шатра. Там, куда уходят души, мы встретимся, снова встретимся и не разлучимся более никогда. Ты помнишь мост у пограничной крепости Египта? Перейди через него — и ты уже там, вот так и жизнь наша с тобой. Только перейти, перейти мост. Не плачь, брат мой. Ты всегда был хорошим братом и сыном. Отец вспоминал тебя часто, как мы с тобой в детстве играли в догонялки, помнишь?
— Помню, — улыбнулся старческими пухлыми губами Ишмаэль, — я тебя всегда ловил, ты был младше и бегал медленно.
— Точно, — рассмеялся Ицхак, — ловил. Идем, положим отца возле мамы. Там уже все готово, я распорядился специально вытесать каменную плиту на папину могилу. Пусть лежит спокойно, а мы с тобой будем приходить к нему и говорить с ним.
И они шли за носилками, запряженными двумя быками, и процессия плакальщиц шла за ними, и положили Авраама рядом с Саррой, вновь легли они рядом, любящие и любимые, не расставшиеся после смерти своей, на веки веков, пока вращает рука Господа исполинское колесо Вселенной, созданной Им всего за шесть дней.
После похорон отца Ицхак понял. Понял остро и сильно, он старший в роду, отец племени. Он сам стареет, а сыновей у него нет. И взмолился он Господу, и вошел в эту ночь к Ривке, и любил ее всю ночь напролет, а за тонкими стенами шатра первый осенний ветер, холодный и пронизывающий, нес грузные тучи от моря, завывая и бросая пригоршни песка. И Ривка была счастлива в эту ночь, и вот, вскоре ощутила она, как новая жизнь толкается под сердцем, и поняла, что носит в себе не одного, а двоих сразу. И дети не давали ей покоя, толкая друг-друга ножками и ручками, так, что живот ходил ходуном. Ицхак любил в такие моменты класть ладонь на чрево Ривки и ощущать легонькие, но поразительно частые удары.
В ту ночь Ривка спала с трудом. Дети особо разошлись в животе ее, казалось, что еще немного, они выскочат наружу, пробив тонкую плоть. Сон пропал совсем, жаркий пот заливал лицо, было тяжело дышать. Ривка посмотрела на безмятежно спящего Ицхака, думала разбудить его, но потом отбросила эту мысль, медленно и тяжко поднялась с ложа, откинула полог шатра и вышла наружу. Ночь, звездная и черная кнаанская ночь стояла над станом. Луна заливала окрестности бледным светом, ветер, поднявшийся было к вечеру, стих. Ривка, легко ступая босыми ногами и внимательно вглядываясь в землю, нет ли где скорпиона, или ядовитой многоножки, каких много в пустыне, пошла по направлению к загону для овец. Овцы спали, подергивая ушами во сне и изредка блея. Им снился их овечий, простой и бессмысленный сон. Теплое дыханье овец почему-то не успокоило Ривку, живот ее болел и ныл, а дети в нем разыгрались не на шутку. Она посмотрела на небо, и произнесла вслух:
— Дети толкаются в утробе моей… нет сил у меня. Зачем мне носить их, видно, не суждено быть добру от них… зачем живу я тогда?
И вдруг она услышала голос. Он говорил ниоткуда, но был везде. Ветер неожиданно подул ей в лицо, обдав ее запахом весенних цветов и соленым ароматом моря…
— Два народа в чреве твоем, Ривка. И враждовать будут они, и воевать, и разойдутся дороги их, но старший будет служить младшему.
Ривка коротко вскрикнула, неожиданно мир закружился вокруг нее, как огромный волчок… Она упала на колени, понимая, что Голос принадлежит Ему, Господу, царю Вселенной, а потом ей стало дурно, и свет луны померк вокруг.
Наутро ее нашли пастухи, она спала у ограды овечьего загона. Разбудили осторожно, почтительно спросили, что случилось с госпожой.
Ривка не ответила, только слабо улыбнулась, встала. Пошла в шатер, откуда уже бежал ей навстречу Ицхак.
Если я скажу ему, — думала Ривка, — если я скажу ему про то, что сказал мне Господь, он же такой чувствительный, мягкий, волноваться начнет, когда он волнуется, у него пот на лбу выступает и руки начинают дрожать. Ицхак, бедный, такой слабый, такой нерешительный, и седеть рано начал, уже бородка седая, и виски поседели, а волосы редеют, и лоб у него высокий такой, а он все хмурится, когда думает, а думает он все время, только не может ни на что решиться. Все думает себе, каждое маленькое событие обдумывает, теряется, не видит конца и не знает, что предпринять. Да для него шерсть продать… вот позавчера приходили купцы из Шхема,